- Ладно, - важно сказала она, расправляя платье у себя на коленях. У неё красивые ноги, вдобавок к её потрясающей женственности. Она никогда не носит джинсы или костюмы с брюками, а всегда лишь юбку или платье, даже когда она занимается уборкой дома. Она стала расспрашивать меня о школе, уроках, об одноклассниках, и я механически отвечал ей, словно мой рот не имел никакого отношения к моему расслабленному телу. Я рассказал ей о мистере Чатхеме, который преподавал математику ещё у моего отца. Когда ещё я только сюда прибыл, мать мне сказала о том, как хорошо, что я попал в Альма-матер своего отца, здесь очень долгая и красивая осень. Она сказала, что здесь я многое ещё смогу услышать и узнать о своём отце. Я не сказал ей, что мистер Чатхем уж очень стар, и для всех является предметом насмешек, и все, кто попало, над ним всячески шутят.
«Меня зовут Бен Марченд», - как-то сказал я ему. - «И мой отец учился здесь в «Замке» ещё до Второй Мировой Войны. Вы его помните?»
«Конечно, милый мальчик», - ответил он. - «Конечно».
Но я ему не поверил. Его взгляд был тусклым и направленным в никуда, его рука начала трястись, и, кажется, от него всегда можно получить какую-нибудь гадость в ответ на всё, что угодно. В последнее время Элиот Мартингал и Биф Донателли, как и многие другие, не дают покоя старому Чатхему. «Он у нас будет ходить на носочках, по лезвию ножа, чтобы совсем состарился и больше уже не преподавал», - как-то сказал Элиот. - «Он долго не продержится, если будет думать, что в его штанах любую минуту может взорваться петарда».
Так или иначе, я начал врать своей матери о мистере Чатхеме и о его несуществующих воспоминаниях о моём отце:
- Он помнит папу как хорошего ученика, - сказал я. - Как очень серьезного. На уроках он никогда не валял дурака, был очень застенчивым, отзывчивым и послушным – его точные слова, - я пытался подражать ржавому старческому голосу мистера Чатхема. - Излишне худым для своего роста юношей, но можно было видеть, как он набирал вес и становился настоящим мужчиной…
И я тут же видел, что она мне не верит. У неё множество замечательных свойств, но актриса из неё бы не получилась. В глазах и в выражении её лица недоверие было очевидным.
- А разве папа не был послушным и старательным учеником? - спросил я. - Конечно же, был. Он же теперь генерал, не так ли?
- Ты же знаешь, что твой отец не любит, когда его называют генералом, - ответила она.
- Правда, - сказал я, и мои мысли повлекли меня куда-то очень далеко от неё, к тому, что я делал недавно и давно, туда, где я когда-то мог побывать, в тот огромный мир, который был словно огромная промокательная бумага, впитавшая меня целиком. - Но он же – генерал, не так ли? - спросил я, упорствуя, вдруг не желая куда-то улетать, не в этот особенный момент, лишь, когда будет поставлена точка. Какая ещё точка?
И тогда сила моей матери напомнила о себе:
- Бен! - прикрикнула она, её голос хлестанул меня, словно прут орешника, что напомнило мне старое кино по телевизору, когда кто-то истерично кричит, затем ещё кто-то бьёт его по щеке, и истерика затихает. Ладно, я не кричал, но я должен признать, что я был глубокой истерике. Можно быть в истерике без того, чтобы кричать, биться головой о стену или разглагольствовать и нести всякий бред. Можно тихо сидеть в комнате общежития и разговаривать с матерью, наблюдая через окно сентябрьское солнце, карабкающееся по стенке, словно по лестнице, просачиваясь через ослабевающие ставни, и при этом быть в глубокой истерике. Удар может и не быть физическим воздействием – им может быть одно лишь слово: «Бен» - твоё собственное имя, выплеснувшееся наружу. Всё же она это делала с любовью. В чём я всегда был уверен, так это в том, что она меня любит. И даже, когда я среагировал на её окрик «Бен», отшатнувшись назад и вернувшись в реальный мир, я всё ещё продолжал твердить себе: «Но он – тот чёртов генерал, нравится ему ли это или нет, и это то – почему я здесь».
И наша спокойная беседа продолжилась. Мы говорили об уроках, о моих одноклассниках: «Да, Ма, они – хорошая команда. Я пока от них в стороне, главным образом, потому что я слишком поздно появился на их сцене, и им трудно меня принять (они мне не братья, в конце концов), но они ведут себя тактично, что на самом деле меня удивляет. Я имею в виду, что Элиот Мартингал – он выделяется на фоне всех и ведёт себя как клоун, и всё же он подошёл ко мне на днях и сказал: «Марченд, ты – старый ублюдок, на днях я просмотрел твои бумажки и понял, что ты отнюдь не дурак».
Я почувствовал нечто похожее на крик младенца или на смех безумного. По-любому, он думал, что я полный идиот. Мне хотелось кричать, потому что это были первые слова, произнесённые в «Замке» непосредственно в мой адрес, и они подтвердили мне то, что всё-таки я ещё существую, в чём, кажется, я начинал сомневаться. До того момента, я мог бы быть невидимым или не быть вообще. И я испытывал желание безумно смеяться, потому что слова Мартингала звучали до такой степени нелепо. О том, что Элиот Мартингал читает в моих записях: обо мне, об автобусе и об инциденте на мосту, что если было на миллион миль в стороне от правды, то уж точно не ложью. Но это была информация, которая вводила в заблуждение, а в ней было столько неясностей, и столько было ещё не определенно, не установлено, столько было непонятного, связанного со временем и местом. Иннер Дельта здесь очень даже к месту.
Как я сказал – Иннер Дельта.
Это напоминает снятие повязки с гнойного воспаления.
Или извлечение замученного кролика за уши из мятой шляпы фокусника.